t
cover

Информация
от издательства

Художественное электронное издание

12+

Оформление

Валерий Калныньш

Иллюстрации

Ирина Капралова

Северинец, А. К.

Вспоминая Вегас : повесть / Анна Константиновна Северинец. — М. : Время, 2020. — (Время — юность!).

ISBN 978-5-9691-1948-2

Девочки бывают думающие и… разные другие. Эта книжка — для думающих. Автор не ограничилась повестью из жизни старшеклассницы Тани по прозвищу Вегас, а вплела ее историю в довольно хитрую косичку из трех сюжетов. Вторая нить — сказка о принцессе Абигайль, заточенной, как водится, в неприступном замке. Эту сказку-загадку читает героиня книги, невольно рифмуя судьбу несчастной принцессы с собственными приключениями. Но есть еще и третий сюжет — взгляд на события сверху, сквозь годы, размышления повзрослевшей Тани Вегас обо всем, что с ней случилось, и еще много о чем. О том, что… «Господи, что когда-то казалось важным! И ведь не верила маме, что это все ерунда, что все пройдет, что все будет еще — другое». В общем, читай. Умные, много знающие и тонко чувствующие женщины вырастают именно из думающих девочек.

© Северинец А. К., 2020

© «Время», 2020

Над книгой работали

Редактор Регина Данкова

Художественный редактор Алексей Иванов

Корректор Елена Плёнкина

Издательство «Время»

http://books.vremya.ru

letter@books.vremya.ru

Электронная версия книги подготовлена компанией Webkniga.ru, 2020

02_1-copy

 

«Эбби, я тоже не очень хорошо помню тот день, потому что все случилось внезапно — не было никакой предварительной подготовки, не было никакого шепота или многозначительных взглядов за спиной, не было ничьих слез, никаких разговоров, которые мне удалось бы подслушать, — был просто обычный день. Мы с тобой с утра уже успели разругаться из-за какой-то игрушки, ты дулась на меня в зимнем саду — там, в замке, думаю, до сих пор есть зимний сад, хотя кому он нужен? — а я читала. Нас должны были позвать к завтраку, нам обещали на десерт свежей, самой первой клубники, так что злость помаленьку испарялась и настроение у меня снова становилось хорошим. Вообще-то ты мне много крови попортила в детстве, ты знаешь это, несносная девчонка? Но я шучу, не обижайся, мне просто приятно вспоминать, что когда-то мы все были вместе. Не совсем, конечно, вместе — возиться с тобой приходилось почему-то именно мне, наверное, потому, что я была самой послушной из сестер и никогда не могла отказать няне.

И тут пришел отец, взял меня за руку и отвел в башню.

Не буду тебе рассказывать ничего о первых днях и месяцах в ней, ты была маленькой и привыкла ко всему быстрее, а мне было шесть, и я много плакала, пыталась сбежать и очень хотела умереть. А потом я стала вспоминать — все-все, что могла, — потому что так не бывает, чтобы к тебе просто пришли и посадили в клетку. Обязательно должна быть провинность — или твоя, или чья-то еще, за которой последовало наказание.

Я вспомнила, что отца мы видели чаще мамы. Я, кстати, вообще плохо ее помню — и почему-то не испытываю никакой грусти или обиды по этому поводу. Не могу сказать, что я по ней скучала тогда или скучаю сейчас, — в детстве мне было достаточно знать, что она у нас есть, сейчас мне достаточно знать, что она наказана вместе с нами и, кажется, страдает больше всех, — я думаю, что это она плачет в северной башне, потому что на ее месте, наверное, тоже плакала бы.

Отца помню хорошо — он был спокойный и надежный. Веселиться и дурачиться с ним не получалось, хотя мне всегда почему-то этого хотелось, но спокойно посидеть рядом, посмотреть, как он пишет или читает, и даже побыть в кабинете, когда он принимает каких-то важных людей, — это он всегда разрешал.

Ты никогда не задерживалась в его кабинете, а я сидела часами. Не помню совсем, что именно делал, говорил или читал там отец — помню, что я всегда листала одну и ту же книжку с картинками, там были люди, кони, перья на шлемах и высоко поднятые мечи, замки с крепостными стенами и глубокими рвами, знамена, реющие на древках, были женщины в окнах и на смотровых площадках, и все было нарисовано так подробно, так детально, что мне хватило бы этой книжки, думаю, на всю жизнь рассматривать и додумывать истории каждого, кто там изображен. Вот по ней я скучаю.

Мамы в отцовском кабинете я не видела никогда. Она не приходила, он не звал. В разговорах никогда не упоминал ее — ни плохим, ни добрым словом. Я тогда не понимала вообще, что их связывает. По-моему, их не связывали даже мы — они никогда не разговаривали о нас, не решали наши детские проблемы, не наказывали и не хвалили, все это делали няни, ленивые и равнодушные, но старательные, — у нас всегда были чистенькие и наутюженные платьица, белоснежные носовые платочки и безупречные бантики.

Клубнику мне принесли уже туда... А  ты не помнишь, достался ли тебе десерт? Я помню хорошо, потому что самым страшным мне казалось, что я так и не поем клубники, но мне ее дали и давали еще две недели каждый день, и, пожалуй, это было единственным, что как-то меня утешало. Нянька приходила, что-то приносила, что-то уносила, сидела в углу и вязала или шила, с ней можно было поговорить, мы ходили на прогулку на площадку, точно так же чередуясь с тобой и твоей нянькой. По тебе я скучала очень сильно. А ты — нет: однажды мы встретились на лестнице, я бросилась к тебе со слезами и криком, а ты как-то даже испугалась и прижалась к няне.

Это все, что я помню, Эбби. Этого недостаточно, чтобы хоть что-то понимать, поэтому я очень хочу знать, что же все-таки помнишь ты. Попробуй вспомнить. Твоя Эмми».

 

«Дорогая Эммелина, честно говоря, я не помню ничего. Первое мое воспоминание — это солнечный квадрат на полу моей комнаты, той самой, в которой я сейчас пишу тебе. Нет, я, кажется, помню какие-то лица, какую-то суету, но дальше вспомнить не могу, как ни стараюсь.

Иногда мне кажется, что это незачем. Что я пойму, когда узнаю, какой была моя мать или мой отец, почему они поступили так, а не иначе, в какой именно день им пришло в голову сделать то, что они сделали… Что это изменит, Эмми? Сколько я помню себя, я живу в башне, и мне здесь не так уж и плохо. Я знаю, когда мне приносят молоко и хлеб, знаю, когда у меня будет свежая вода, различаю шаги кучера и охраны, знаю, когда солнце остановится на красной розе моего ковра, а когда переберется на зеленый лист, и даже если солнца нет, я знаю, где оно было бы в эту самую минуту. Я не знаю, как живут люди снаружи, но думаю, что хуже нашего, потому что у молочницы бывают красные от слез глаза, а кучер нередко тяжело вздыхает.

Конечно, лучше нашего живется Мауриньо — наверное, он сам ездит по свету, собирая товар в свою лавку, а даже если не ездит — я бы на его месте не ездила, — то в его лавке можно провести всю жизнь и не соскучиться.

Эмми, а когда ты ездишь в город, ты замечаешь по пути что-нибудь необычное? Или кого-нибудь необычного?»

 

«Дорогая Эбби, что ты имеешь в виду, когда говоришь о необычном? Для меня в городе необычно все. Там люди не сидят в башнях — они там ходят куда хотят, делают что захотят, встречаются друг с другом, обнимаются, рожают детей. Этого я вижу там достаточно — пеленки на балконах, дети на обочинах, они катаются на деревянных палках и думают, что это лошади.

Но если учесть, что жизнь в нашем городе, насколько я ее помню, самая что ни на есть обычная, если смотреть на нее человеческими глазами, то самое необыкновенное, что там случается, — это один день в году, в который четыре черные кареты с плотно занавешенными окнами с перерывом в два часа проезжают, громыхая по булыжной мостовой, заворачивают во двор к Мауриньо и мчатся обратно, нигде не останавливаясь.

Думаю, это очень важно — знать своих мать и отца. Кто мы, как не сумма их достоинств и недостатков? Неужели в нас с тобой есть еще что-то, кроме того, что мы получили от отца и матери? В нас — ровно пополам их крови, их характеров, их внешности. В нас — их воспитание, их взгляды на жизнь. Няньки были слишком равнодушными, чтобы научить нас чему-то сверх, книг мы читали мало. Откуда, Эбби, в нас возьмется что-то, кроме отца и матери? Думаю, если бы могли общаться с тобой так же тесно, как общались в детстве, мы бы знали наших родителей намного лучше.

Еще я помню, что в тот день к отцу в кабинет приезжала какая-то женщина. Я как раз сидела там в большом кресле, это было раннее утро, мы еще не успели подраться с тобой, и она положила отцу на стол большой перстень с огромным черным камнем, отец изменился в лице, обернулся ко мне — и осторожно вывел меня из кабинета. Тут я встретила тебя, мы побежали играть, что-то не поделили, и я оказалась в зимнем саду. Жаль, что ты ничего этого не помнишь. Сегодня мне особенно грустно, Эбби. Прощай».

 

Если честно, я совсем забыла, что там писали и что читали люди в Средние века. Кажется, там были трубадуры, рыцари и странствующие монахи, и каждый из них выбирал себе какой-нибудь объект поклонения, и ставил его на пьедестал, и бродил вокруг с гитарой. Еще были летописцы — они мне нравились куда больше, потому что старались ничего не придумывать. Впрочем, каждый из них, так же, как и я, всегда стоял перед соблазном написать историю так, как она виделась с данной конкретной лавочки под данным конкретным окном — а разве могло быть иначе? Каждый из них считал, что все завихрения времени и пространства центруются именно здесь, за окнами вот этой вот кельи, и то, что происходит здесь, это события, а то, что происходит где-то там, это их причины, следствия и отзвуки. Попробуй докажи какому-нибудь тогдашнему австралийскому летописцу, что все то, что происходит на его странной земле, населенной хвостатыми кенгуру и твердокаменными броненосцами, вообще не имеет никакого отношения ни к великому переселению народов, ни к падению Римской империи, ни к гуннам, ни к Атилле и вообще никогда и никому на этом континенте толком не будет интересно. Разве поверил бы в это австралийский летописец? Вся европейская суета, знай он о ней, показалась бы ему ничего не значащей ерундой — как и нам кажется ерундой все, что происходит не с нами.

Сейчас нам кажется, что времена тогда были тяжелые, темные и злые: человека считали сосудом греха, его мечты и стремления — происками дьявола, тело — бременем, и если тебе хотелось счастья, то нужно было запереть себя в какую-нибудь подходящую башню, очень глухую и очень неприступную, и ждать там смерти, за которой следовала — если будешь себя хорошо вести — жизнь вечная. Так показывали нам жизнь средневековые писатели — а откуда еще мы можем знать о ней правду, как не из книг? Фотографий не было, рисунок и живопись были еще очевидно неправдивы, может, и литература врала, да как тут разберешь? Вот я смотрю на старинную гравюру: и люди на ней коротконогие и большеголовые, и собаки на собак не похожи, и дома размером непонятным, а мне ведь есть с чем сравнить — вот они, люди, пусть себе в других костюмах, вот они, собаки, вот дома, все не такое. А с чем сравнить людские поступки или чувства? Может, они и вправду прыгали на коней, надевали на голову тяжеленные шлемы и мчались куда глаза глядят на подвиги во имя Прекрасной Дамы, а та сидела себе в башне и вздыхала двадцать лет, поглядывая время от времени на засохший цветок в рукописной тяжелой, кожей переплетенной, книге.

Ох уж эта платоническая любовь средневекового романа. Одни только вздохи и стихи. Неужели так и было?

Летописцы шепчут нам на ушко: очень вряд ли. Человек жил себе как жил, когда хорошо, а когда плохо, когда совершал добро, а когда и зло, иногда называл первое вторым и второе — первым, и когда, например, ревностный католик в День святого Варфоломея брал самый острый нож, тот самый, который обычно употреблялся для разделки свинины, и шел резать соседа-гугенота, он был уверен, что творит добро — самое настоящее, с самой большой буквы. Потому что зарезать иноверца, упорствующего в своей неправильной, перекореженной с боку на бок вере, это ли не благое дело, оттого еще прекрасное, что, исполняя его, ты рискуешь жизнью, потому что гугенот — он ведь будет защищаться.

Или вот сжечь на костре ведьму. Почему это плохо? Она насылает на город чуму и проказу, колдует на неурожаи и засуху, из-за нее голодают старики и умирают дети, а в соседней деревне недавно ведьму сожгли, и уродилась такая пшеница — ярмарка неделю торговала, не все продала. Так неужели же мы пожалеем какую-то ведьму, никчемную девку, и не пожалеем целого города, умирающего от голода?

А когда надо, то и город мы не пожалеем. Возьмем голубей, пока их еще не сделали символами мира, привяжем к хвостам горящие лучины и отпустим в белый свет, потому что голубь всегда полетит домой, в тот самый город, где его поймали княгинины шпионы, под ту самую крышу, на ту самую солому, и город сгорит весь, потому что голубей там было много и домой они летели целой огненной стаей.

Не помню, что они там писали и что читали в Средние века, но человека тогда не любили и убивать его не стеснялись. Стоит ли жалеть сосуд греха? Виноват — туда ему и дорога, а не виноват — тем быстрее наступит для него жизнь вечная, та, ради которой другим еще пожить и постараться надобно.

Если бы я могла пойти в библиотеку — даже не в гугл, а хотя бы в библиотеку, маленькую, бедную, какую-нибудь районную или даже сельскую, — и посмотреть в любом учебнике истории: прекратились ли войны на земле в тот хотя бы момент, в те хотя бы сто лет, когда начиналось Возрождение? Оно сменяло Средние века медленно, но верно — как встает солнце ранним утром долгого летнего дня.

 

Закладкой в книжке у Таньки обычно лежал какой-нибудь замусоленный обрывок: старый чек, обертка от конфеты, записка, в общем, что попадалось под руку. Сколько ни покупала она себе мажорных закладок в книжном, сколько ни резала на длинные полоски цветастые открытки — закладки собирались и уходили в неизвестность стройными рядами, а нужное место в книжке приходилось отмечать чем попало. Сегодня у Таньки появился шанс обзавестись закладкой на века: фотография Васильева, безнадежно испорченная Антохой, с облегчением нырнула в потрепанную книжку. Ну не потеряет же она Сплина, в самом деле!

Танька ехала в «Карандаш», хотя распечатать фотографию можно было где угодно на Малиновке, но тогда на все про все ушло бы от силы пять минут, а тут — почти час в центре города, маленькое путешествие.

Ехать минут десять, но Танька вытащила книжку и побежала глазами по странице: когда уже там сдвинется с места это неторопливое повествование? Но успела выхватить буквально пару слов — прямо над ее головой раздалось:

 

И если ты не скажешь мне, почему не пришла, и только правду,

То и я не скажу тебе, почему так свистит ветер в ушах на крыше небоскреба.

 

Это был Дэн — его так звали Танькины одноклассники, а как его звали на самом деле, никто не знал, но в метро видели все — худой пацанчик, как положено в растянутой кофте с капюшоном, в штанах, болтающихся на худой попе, как будто из Танькиного детства, когда рэп был в самой моде. Он переходил из вагона в вагон и читал рэп, кажется, он сочинял его прямо тут, в метро, что видел, то пел, совсем как древний акын. Танька и раньше пару раз встречала Дэна, но сегодня он, переходя от двери к двери, спел прямо ей в лицо.

93_1-copy

Рядом с Танькой было совсем пусто, ни справа, ни слева никто не сидел, три часа, в метро свободно, и поэтому спутать было никак невозможно: это касалось только Вегас.

Дэн двигался по вагону, качаясь из стороны в сторону и хватаясь за поручни худыми, костлявыми пальцами, и продолжал что-то читать заунывным голосом, скороговоркой пробегая начало строки и растягивая слоги в конце, слов уже было не разобрать, как будто специально кто-то захотел, чтобы Вегас услышала именно эти, адресованные лично ей.

Таньку как будто окатили холодной водой. Почему все это время она думала только о себе? Только о том, как ей быть с Боярышевой, как ей быть с Волковым, как ее обижает Антоха, как ей приятно целоваться на подоконнике, как она выглядела, отказываясь от вечера с Волчком, — почему она вообще не думала о Волчке? А если он и вправду ее любит? А если для него ее отказ был ножом по сердцу? А если он и правда вчера сидел на крыше небоскреба и ветер свистел у него в ушах? Сегодня его не было в школе, и Вегас целый день тихо радовалась: не придется смотреть ему в глаза. Но ей и в голову не пришло позвонить ему и спросить, как дела! Продинамила человека — и даже не подумала, скольких душевных трудов ему стоило ее позвать так откровенно, так честно!

Вегас вскочила и бросилась в открытые двери вагона — выбежать наверх и прямо сейчас позвонить.

— Степа? Привет! Слушай… Я там вчера… Как дела вообще? Чего сегодня не был?

— Таня, я тебе перезвоню. Давай.